Собачий переулок[Детективные романы и повесть] - Лев Гумилевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом, наверное, был день. Двигались черные папа и мама, и опять у них не было лиц. Зато видела блестящее окно, и, кажется, солнце было. Потом как будто опять ночь. Снова кругом все темно. А под потолком, прямо в воздухе, висела маленькая девочка вся в белом. И на подоле у ней капельки крови. Потом опять как будто день, потом опять ночь. Не помню, сколько раз…
Раз проснулась и, не раскрывая глаз, поняла, что в комнате — утро. Сразу услышала мамин голос:
— Хоть бы умирала, если не поправляется! Экая мука мученская!..
Сердце так и вздрогнуло от знакомой боли. Чуть-чуть не раскрыла глаз, но удержалась. Господи, почему я не умерла? Почему?
Выждала, когда мама отошла, и заплакала.
А потом было хуже всего. Появился огромный аппетитна есть было совсем нечего. Никогда в жизни не испытывала такого голода. Плакала по ночам и чуть не изгрызла собственные пальцы.
Хочу умереть, умереть, умереть…
Вчера в первый раз встала с постели. Закуталась и села у окна. Положила на подоконник руки. Пусто на дворе. Видно, как ветер треплет березу. Пусто в сердце. В голове нет ни одной мысли.
Неожиданно увидела на подоконнике свою протянутую белую тонкую руку. Вздрогнула вся. Потом поднесла руку поближе к глазам. Тонкая, тонкая, и кожа нежная, почти просвечивает. Даже красиво.
И вдруг вспыхнула злоба, безграничная, страшная, на всех, на всех. Вспыхнула и потухла. Шатаясь, подошла к кровати и опять легла. Забилась под одеяло и зарыдала, уткнувшись в подушку.
Понемногу встаю, хожу. Мама твердит, чтобы умирала или выздоравливала. А у меня сил нет совершенно. Поброжу полчаса и опять лежу весь день. Все безразлично, и ко всему равнодушна. И то, что было недавно, и то, что еще будет впереди. Страдаю только от голода, и по ночам грезятся белые булки.
20 ноября
Все тоже. Сил нет совершенно.
25 ноября
Мама смотрит на меня и плачет. Все чаще говорит:
— Да умирала бы ты поскорее!
А я иногда совсем не отвечу, иногда скажу:
— Мне все равно.
26 ноября
Сегодня утром в первый раз вспомнила, что от Сережи давно не было писем. Торопливо спросила маму, были ли от него письма за время моей болезни.
Сразу, без ее ответа, поняла, что писем еще не было. Ее серые глаза наполнились слезами, и для меня этого было довольно. Ничего ей не ответила, но сердце начало оживать и наполняться страхом и скорбью живого человека.
А вечером Сережа неожиданно приехал. Но такой же исхудалый и страшный, как мы. Весь оборванный, в обмундировании военнопленного. Он два с лишком месяца был болен тифом и не хотел писать, чтобы не встревожить нас. Во время болезни в госпитале случился пожар, и его обмундирование все сгорело. Хорошо, что не сгорел он сам.
Я, по обыкновению, лежала, когда он позвонил. Никто не думал, что он, и сердце не дрогнуло, не отозвалось на звонок. И вдруг на кухне раздался голос мамы:
— Сереженька, Сереженька!
В первое мгновенье не сообразила, но Сережа уже входит и прямо направляется к моей кровати. Всю так и затрясло, как в лихорадке. И вдруг разразилась слезами.
Сережа привез фунтов 30 хлеба.
27 ноября
Сразу стало лучше. Думаю, дня через три-четыре пойти на службу…
Только сегодня заметила, как все похудели за это время. Особенно папа. У него лицо — насмерть замученного человека. Мама говорит, что у него страшно распухли ноги.
Все это время, оказывается, варили похлебку два раза в неделю. Хлеб по-прежнему выдавали с перебоями. Бывали дни, что мама и Боря сидели только на одном советском обеде. Папа всегда получал свои полфунта. Я не могу даже представить, как они могли жить на этом.
Завтра — воскресенье. Я думаю пойти на службу в понедельник.
2 декабря
Папа тоже заболел…
Сегодня не пошел на работу, а лежит и стонет:
— Ох, Господи, ох, Господи…
Смотрю на его страшную, костлявую грудь, на пожелтевший лоб с ссохшимися морщинами и слипшимися, редкими волосами; смотрю со спокойно-злобным, усталым любопытством. Да, да, поболей и ты! Я болела и не получала полфунта лишних. И, когда он перекатит на меня свои страшные, тусклые глаза, я равнодушно отвертываюсь.
А в двенадцать часов принесли из столовой Борин и мамин обеды. Ага!.. Папина карточка в заводской столовой. Значит… значит, он будет голодным. И полфунта не дадут.
Все четверо садимся есть два советских обеда. Смотрю, поднимается и папа. Спустил с кровати иссохшие, пожелтевшие ноги. В тусклых глазах загорелись огоньки, как у животного. Искривил тонкие губы и нарочно стонет громче:
— Маать, дай и мне ложку…
Мама, ни слова не говоря, поставила у кровати табурет и перенесла на него обед со стола. Мы уселись на корточках вокруг. А он?.. Он тоже тянется своей ложкой. От слабости сидит на постели и качается, ложка дрожит в страшной, тонкой руке — а тянется, тянется… Мы едим быстро, а он не успевает; я вижу, что он мертвыми глазами стережет этот несчастный суп. Он торопится поскорее проглотить с ложки, а ложка колотится об его зубы, о дрожащий подбородок, суп льется на костлявую грудь, колени, а глаза все следят за тем, что осталось в чашке. Я вижу все это, и старая знакомая ненависть, только какая-то усталая, поднимается к нему. И, кроме того, тоска; хочется плакать. Сама не понимаю: за себя ли, за папу или за всех нас.
А вечером, когда сварили похлебку, он попросил поставить ему на кровать в отдельной чашке. С той же усталой ненавистью и тоской в сердце я принесла ему тарелку. Он похлебал немного и застонал с диким, животным ужасом:
— Ох, мать, мать, я не могу есть похлебку. Ты бы… ты бы хоть купила яичек да яишенку сделала. И к чаю чего-нибудь кисленького купила бы…
Я сразу насторожилась в томительном, злобном удовольствии. Сейчас мама покажет ему эту яишенку и это кисленькое! Когда я болела, мне ведь ничего этого не было. Верно, верно!.. Мама даже покраснела от злобной досады.
— Да ты с ума сошел, что ли? На что я накуплю для тебя яишенок и кисленького? Пойми сам.
Но он ничего не может понять. В ужасе бормочет, чтобы продали еще что-нибудь. Смотрит страшными глазами то на меня, то на маму и бормочет. И вдруг закрыл глаза, отвернулся к стене и затих. А через полминутки глухим, усталым голосом пробормотал безнадежно:
— Я так и знал. Нечего от вас помощи ждать. Теперь можно помирать. Господи Боже, прости нас!
Услыхали этот стон и переглянулись мы с мамой. Но ни я, ни она ничего не ответили папе. А вечером я сама предложила ему чаю:
— Чаю хотите?
— Дааай…
Я подала чай и отдала ему свой собственный кусочек хлеба. Его откуда-то принес Сережа.
3 декабря
Сегодня в первый раз пойду на службу.
Еще совсем темно, когда я одеваюсь. В углу чернеет папина кровать. Лежит и все так же стонет. Нехорошо на душе от этих стонов. Мама ушла за водой.
Устало оделась и зачем-то подошла к папе. Он не съел вчерашнего кусочка хлеба, и чай не выпит. Сам лежит, отвернувшись к стене. Осторожно говорю ему:
— Я пошла на службу.
А он, все так же лицом к стене, заговорил со стонами:
— Ох, ох… Феюша, как ты голодная-то после болезни пойдешь? Возьми хоть мой-то вчерашний кусочек. Не хочу я…
Удивилась страшно. В голову в первый раз за все время пришло, что он заболел по-настоящему. Так же, как болела я. А потом вдруг подумала: «Ерунда все это! Притворяется».
Он опять стонет:
— Взяла? Иди с Богом… Ох, ох…
— Взяла, взяла, папочка, поправляйтесь… Пошла я…
Вышла в усталом недоумении. За воротами встретила маму. Она возвращается с ведром воды. Согнулась вся, бедная. Едва тащит.
Все в том же недоумении, молча, взяла от нее ведро воды и хотела втащить на лестницу. Не могу… Говорю ей:
— А он-то мне вчерашний хлеб отдал.
Мне кажется, что она сейчас ответит чем-то насмешливым и презрительным, но она говорит грустно:
— Ну, ладно, иди с Богом.
На службе сижу все в том же усталом недоумении. Меня спрашивают:
— Фейка, ты чего нос повесила?
— Ни-че-го, у ме-ня па-па очень бο-лен… на-вер-ное, умрет…
Кто-то восклицает с негодующим изумлением:
— Господи, как она спокойно говорит об этом! Прямо удивляюсь на нее.
Потом шла домой и опять промочила ноги. Подумала, что снова заболею. И как-то стала рада. Теперь наверное умру.
И чем ближе подходила к дому, тем больше думала, что теперь умру обязательно. Уже не радость в душе, а усталая злоба против всех: папы, мамы, Бори и даже Сережи.
Дома со злобой сняла сапоги и отбросила их в угол. Никому не говорю ни слова. Сережа лежит, мама на кухне, папа стонет. Не заметила, как подошла к кровати. Взглянула и поразилась. Закутан одеялом до самого подбородка. На месте груди одеяло быстро колышется. Голова отвернулась набок и лежит ко мне страшным лицом. Глаза закрыты, а губы шевелятся. Виден висок, и на нем натянута пожелтевшая, потная кожа. С головы спустились и прилипли к ней редкие волосы. Господи, глаза открылись и смотрят на меня. Какие они теперь блестящие! Губы шевелятся сильнее и разрывают мокрые, слипшиеся комками усы: